Я был в восторге от своего открытия и решил, не откладывая, перенести в мой грот. все те свои вещи, которыми я особенно дорожил, и прежде всего порох и все запасное оружие, а именно: два охотничьих ружья (всех ружей у меня было три) и три из восьми находившихся в моем распоряжении мушкетов. Таким образом в моей крепости осталось только пять мушкетов, которые у меня всегда были заряжены и стояли на лафетах, как пушки, у моей наружной ограды, но всегда были к моим услугам, если я собирался в какой нибудь поход.
Перетаскивая в новое помещение порох и запасное оружие, я заодно откупорил и боченок с подмоченным порохом. Оказалось, что вода проникла в боченок только на три, на четыре дюйма кругом; подмокший порох затвердел и ссохся в крепкую корку, в которой остальной порох лежал, как ядро ореха в скорлупе. Таким образом, я неожиданно разбогател еще фунтов на шестьдесят очень хорошего пороху. Это был весьма приятный сюрприз. Весь этот порох я перенес в мой грот для большей сохранности, и никогда не держал в своей крепости более трех фунтов на всякий случай. Туда же, т.е. в грот, я перетащил и весь свой запас свинца, из которого я делал пули.
Я воображал себя в то время одним из древних великанов, которые, говорят, жили в расщелинах скал и в пещерах, неприступных для простых смертных. Пусть хоть пятьсот дикарей рыщут по острову, разыскивая меня: они не откроют моего убежища, говорил я себе, а если даже и откроют, так все равно не посмеют проникнуть ко мне.
Старый козел, которого я нашел издыхающим в устье пещеры, на другой же день околел. Во избежание зловония от разлагающегося трупа я закопал его в яму, которую вырыл тут же, в пещере, подле него: это было легче, чем вытаскивать его вон.
Шел уже двадцать третий год моего житья на острове, и я успел до такой степени освоиться с этой жизнью, что если бы не страх дикарей, которые могли потревожить меня, я бы охотно согласился провести здесь весь остаток моих дней до последнего часа, когда я лег бы и умер, как старый козел в пещере. Я придумал себе несколько маленьких развлечений, благодаря которым время протекало для меня гораздо веселее, чем прежде. Во первых, как уже знает читатель, я научил говорить своего Попку, и он так мило болтал, произносил слова так раздельно и внятно, что было большим удовольствием слушать его. Он прожил у меня не менее двадцати шести лет. Как долго жил он потом, — я не знаю: впрочем, я слышал в Бразилии, что попугаи живут по сто лет. Может быть, верный мой Попка и теперь еще летает по острову, призывая бедного Робина Крузо. Не дай бог ни одному англичанину попасть на мой остров и услышать его; бедняга, с которым случилось бы такое несчастье, наверное, принял бы моего Попку за дьявола. Мой пес был моим верным и преданным другом в течение шестнадцати лет; он околел от старости. Что касается моих кошек, то, как я уже говорил, они так расплодились, что я принужден был стрелять по ним несколько раз, иначе они загрызли бы меня и уничтожали бы все мои запасы. Когда две старых кошки, взятых мной с корабля, издохли, я продолжал распугивать остальных выстрелами и не давал им есть, так что в заключение все они разбежались в лес и одичали. Я оставил у себя только двух или трех любимиц, которых приручил и потомство которых неизменно топил, как только оно появлялось на свет; они стали членами моей разношерстной семьи. Кроме того, я всегда держал при себе двух-трех козлят, которых приучал есть из своих рук. Было у меня еще два попугая, не считая старого Попки: оба они тоже умели говорить и оба выкликали: «Робин Крузо», но далеко не так хорошо, как первый. Правда и то, что на него я потратил гораздо больше времени и труда. Затем я поймал и приручил несколько морских птиц, названий котороых я не знал. Всем им я подрезал крылья, так что они не могли улететь. Те молодые деревца, которые я насадил перед своею крепостью, чтоб лучше скрыть ее на случай появления дикарей, разрослись в густую рощу, и мои птицы поселились в этой роще и плодились, что меня очень радовало. Таким образом, повторяю, я чувствовал себя покойно и хорошо и был бы совершенно доволен своею судьбою, если б мог избавиться от страха дикарей.
Но судьба судила иначе, и пусть все, кому доведется прочесть эту повесть, обратят внимание на то, как часто в течение нашей жизни зло, которого мы всего более страшимся и которое, когда оно нас постигло, представляется нам верхом человеческих испытаний, — как часто это зло становится вернейшим и единственным путем избавиться от преследующих нас несчастий. Я мог бы привести много примеров из моей собственной жизни в подтверждение правильности моих слов, но особенно замечательны в этом отношении события последних лет моего пребывания на острове.
Итак, шел двадцать третий год моего заточения. Наступил декабрь — время южного солнцестояния (потому что я не могу назвать зимой такую жаркую пору), а для меня — время уборки хлеба, требовавшей постоянного моего присутствия на полях. И вот, однажды, выйдя из дому перед рассветом, я был поражен, увидев огонь на берегу, милях в двух от моего жилья и, к великому моему ужасу, не в той стороне острова, где по моим наблюдениям высаживались посещавшие его дикари, а в той, где жил я сам.
Я был буквально сражен тем, что увидел, и притаился в своей роще, не смея ступить дальше ни шагу, чтобы не наткнуться на нежданных гостей. Но и в роще я не чувствовал себя спокойно: я боялся, что, если дикари начнут шнырять по острову и увидят мои поля с растущим на них хлебом или что нибудь из моих работ, они сейчас же догадаются, что на острове живут люди, и не успокоятся, пока не разыщут меня. Подгоняемый страхом, я живо вернулся в свою крепость, поднял за собой лестницу, чтоб замести свои следы, и начал готовиться к обороне.